dinsdag 10 juni 2014

Воспоминания о «сеньоре Валерио»

Ян Паул Хинрихс | ВОСПОМИНАНИЯ О «СЕНЬОРЕ ВАЛЕРИО»

Что наша жизнь? Лишь облаков паренье.
Что наша встреча? Мнимый их союз.
Нас разлучит короткое мгновенье,
Причуда бури, несогласье муз.

Валерий Перелешин
Valeri Perelesjin in Gouda, mei 1986
Валерий Перелешин в Гауде, май 1986 г.

Foto Copyright © Jan Paul Hinrichs
Прошло уже более двадцати лет с тех пор, как я видел его последний раз: больной, почти слепой калека, обложенный памперсами, он сидел в инвалидной коляске в аэропорту Схипхол в Амстердаме. Последний раз он возвращался из зарубежной поездки в свою страну — в Бразилию. И хотя некогда он жил в России и в Китае, нельзя с уверенностью сказать, что он много путешествовал. Десятилетиями он безвыездно жил в Бразилии, покинув ее лишь четыре раза. Один раз он посетил Соединенные Штаты Америки, еще раз — Францию. В конце жизни он дважды совершил путешествие в Нидерланды. Нашу страну он назвал в одном из в стихотворений «четвертой родиной»: «Трем родинам я честно послужил, — / Не станет ли Голландия четвертой?» Он был настроен весьма скептически — и закончил фразу вопросительным знаком.
    То, что связывает меня с Перелешиным, стало стопкой бумаги: переводы его стихотворений на нидерландский, русские издания его воспоминаний о Китае и его созданные в Китае стихи, каталог выставки в Лейдене, посвященной ему и его творчеству, каталог его Лейденского архива, фотографии, множество писем и статей на всех языках. Лейденский университет, помимо этого, хранит официальные документы, связавшие Перелешина и меня единой судьбой.
    Если начать размышлять, какими путями сошлись эти документы с самых разных сторон в единое целое, может показаться, что это произошло по некоему единому плану. На самом же деле лишь ряд случайных событий выстроился здесь в единое целое. Самые разные люди, никогда не имевшие дела друг с другом, благодаря Перелешину вступили в контакт друг с другом; это длилось долгое время, и связи между ними за долгое время не ослабели. Однако — случилось именно так, и теперь, более чем через тридцать лет после первого появления Перелешина в моей жизни, становится ясно, что всё было не случайно.

Моя «история с Перелешиным» началась ранним летом 1978 года. «Не забудь», — сказал профессор Карел ван хет Реве, когда отделился от компании в пабе Баррера на берегу канала в Лейдене, куда после лекций со студентами заходил выпить кампари, — «не звони мне вечером, если я смотрю боевик». Я тогда был студентом третьего курса славянских языков и считал, что половина десятого — время не позднее. Ван хет Реве, позвонив жене по телефону, раздобыл по имени и фамилии адрес русского, — этот адрес был у него в пабе под рукой, наготове. «Это Садовое кольцо, — пояснил он, — в центре Москвы, наверное, легко будет найти. Вы поблагодарите его за присланную книгу и поищете что-то стоящее для него взамен. Конечно, у этого человека нет ни одной голландской книги». Могу сознаться, что нашел в шкафу у родителей старые сборники П. К. Баутенса и Алберта Вервея, мне разрешили взять их с собой. Он одобрил это. «Удачи», — сказал профессор с невозмутимым видом, как он часто говорил, провожая студентов, которые собирались ехать на Восток.
    С двумя однокашниками, которые так же, как я, впервые были в Москве, всего через несколько дней я стоял в огромном дворе на Садовом кольце. Мы вошли; там громоздились дома казарменного вида по четыре-пять этажей высотой. Шел мягкий дождь. Кто-то выгуливал пуделя между жалкими деревьями, но все как-то сливалось воедино. Дверь на лестницу, по которой мы должны были подняться, висела на петлях. Окна пролетов были открыты. Нам пришлось подняться на четвертый этаж. После звонка в квартиру кто-то несколько недоверчиво выглянул из нее: «Здравствуйте! Кто там? Кто там?» Один из нас решился сказать по-голландски «Holland!», после чего повторил по-русски: «Голландия!» Дверь открылась, и молодой человек окинул нас ироническим взглядом, улыбаясь и как будто желая этим сказать, что он знал о нас, что он ожидал нашего визита.
    В первую очередь Евгений Витковский — а это был он — попросил, чтобы мы записали имена гостей — иначе говоря, наши — на бумаге. Он вынул из шкафа три книги и надписал каждый экземпляр; это была антология «Из современной поэзии Нидерландов», составленная им и вышедшая в Москве в 1977 году. Несомненно, это была та самая книга, которую он послал профессору ван хет Реве. «Человек не должен бы особенно бояться», сказал ван хет Реве о Витковском, — «в противном случае он не отправил бы книгу в Амстердам».
    Это были времена «холодной войны». Ван хет Реве, профессор славистики в университете Лейдена в Нидерландах, был известен как яростный борец с советским режимом и как человек, близко связанный с видными российскими диссидентами. Он был также одним из основателей Фонда Александра Герцена в Амстердаме, делал все для издания диссидентов на русском языке. Он был аккредитован в 1960-х годах как корреспондент газеты Het Parool в Москве, но времена изменились, и визу в Советский Союз в 1978 году, он, само собой, уже не мог получить. Вероятно, Витковский отправил книгу ему в Амстердам по собственной инициативе.
    Витковский, высокий длинноволосый шатен с заразительно блестящими глазами, быстро и без особой придирчивости подверг испытанию наши знания русского языка. Он особенно не заботился, могут ли гости понять все, о чем идет речь. Он беседовал с нами, стараясь извлечь пользу из разговора. Во всяком случае, мы понимали достаточно, чтобы произвести впечатление энтузиазма и знаний, касающихся голландской поэзии XVII века. Случись такой семинар в Нидерландах, могло оказаться, что речь идет о чем-то никому не известном.
Позже зашла речь о русской литературе. Мы сообщили с гордостью, что вместе с нашим профессором мы читали стихи поэта Иосифа Бродского, который за несколько лет до того эмигрировал на Запад и которого в Советском Союзе было запрещено публиковать. Против нашего ожидания, мы не получили комплимента. Зато мы услышали от Витковского панегирик поэзии Хеймана Дюлларта, поэта нашего Золотого Века.
    Когда тишина перешла в монолог, Витковский встал и вынес из другой комнаты синюю книгу в простой типографской обложке. Она была отпечатана в 1976 году во Франкфурте-на-Майне, это был сборник стихотворений под названием «Ариэль»; автор ее был обозначен как Валерий Перелешин. Кроме того, хозяин дома показал нам «Архив» — коробку с надписью «Архив Перелешина». Это имя ничего нам не говорило. С веселой, но и гордой улыбкой Витковский сказал, что Перелешин, который на протяжении многих десятилетий оставался русским поэтом в таком необычном городе как Рио-де-Жанейро, жил почти одной только корреспонденцией, что почти все стихи в этом сборнике посвящены ему, москвичу. Он и был на самом деле тот самый Ариэль. Мы сочли, что эта история необыкновенна, и пообещали без шума привлечь внимание нашего профессора к Перелешину.
В ходе визита, который продолжался часа полтора, в доме было все время приятно тихо, соседние дома отгораживали нас от шума улицы, и телефон не звонил. Один раз, перейдя на шепот в разговоре, Витковский указал на стены. Нет сомнения, он всегда помнил, что его могут прослушивать.
    В начале осени я поговорил с профессором ван хет Реве после семинара о Перелешине. Он не знал этого имени и занес его к себе в записную книжку. Но он не вернулся к этой теме.
    Осенью я послал по почте записку, где поблагодарил Витковского за прием и книгу. Я закончил свое письмо с необыкновенной любезностью, уверял его в том, что если ему нужны какие-то материалы из Нидерландов, он их получит. Месяц спустя я получил заказное письмо, оклеенное чудовищно большими марками, от Витковского. Таким было начало обмена письмами, который затеял Витковский из-за необходимости в его делах, касающейся целого ряда фотокопий. Он работал над антологией поэзии голландского Золотого Века, но библиографии указывали на множество материалов, которые отсутствовали в библиотеках Москвы или вовсе были недоступны. В то время в Москве было практически невозможно сделать фотокопии. В итоге я узнал множество имен поэтов — с просьбой по возможности выбрать что-то на мой вкус для поэтического перевода, и сделать копии. Я посылал то, что мог найти, заказными письмами в Москву. В свою очередь Витковский посылал мне русские книги.
    Я получил от Валерия Перелешина 15 мая 1979 года без предварительного уведомления из Рио-де-Жанейро «Ариэль», поэтический сборник, который ранее уже в Москве видел у Витковского. На книге стоял автограф специально для меня, написанный по старой, дореволюционной российской орфографии, с намеком на шекспировскую книгу сонетов: «Иоанну-Павлу (имя-то какое, оно стало папским!), другу Жени Витковского (Женя — “the onlie begetter” этих и множества других сонетов), с радостью посылаю свою странную, но лучшую из всех моих книгу.» Датировка и подпись отсутствовали, но отправитель указал свои координаты на обороте: «Мое имя и адрес: Sr. Valério F. Salatko-Petryshche, Rua Djalma Ulrich, 229, apto. 802, 22071 Rio de Janeiro, R.J., Brazil». Я сразу же поблагодарил отправителя за эту книгу, которую Перелешин послал мне явно по просьбе Витковского. В ответ на это я получил ответную благодарность, и письмо начиналось характерным обращением: «Дорогой друг Иоанн-Павел». Он продолжил эти слова следующими: «Ваше двойное имя теперь стало папским, причем папа Иоанн-Павел II — поляк, мой соотечественник. Я не католик, а Вам советую: станьте католиком! Это спасет Вас от протестансткой самоуверенности — и от пресловутого гуманизма, то есть бездуховного материализма, ставящего себе целью устроиться на земле удобно — и без Бога» (19.V.1979).
    После этой преамбулы Перелешин рассказал, что необходимо внести некоторые разъяснения в смысле его предыдущей жизни, а также и его общения с Витковским. Перелешин писал, что он после российской гражданской войны жил в Китае. Я знал российских эмигрантов в Париже, но о других, к сожалению, я узнал тогда впервые. В эти дни российская эмигрантская литература не считалась серьезной темой даже в западной славистике — там, где я проходил мою профессиональную подготовку. В Советском же Союзе, при том, что письменные контакты были почти невозможны, Витковский установил связь с Перелешиным в 1971 году, едва достигнув двадцати лет, и интенсивно занялся изучением русской литературной жизни в Китае. В контексте тех лет, полных политических репрессий, это был смелый шаг для молодого человека, к тому же студента: находясь в Москве, он предпринял поиск контактов с представителями старой эмиграции. Перелешин считал, что его почтовая встреча с Витковским — «чудо истории мировой литературы».
    Контакты Перелешина с Витковским оказали влияние и на других литераторов: «Через меня он связался и с другими поэтами и литературоведами Зарубежья. И мы все, русские поэты эмиграции, особенно ее первой волны (вскоре после 1918-го года), счастливы, что мы теперь «возвращаемся на родину своих предков». Женя делает для нас огромное дело. Теперь он и его друзья переписываются с десятком зарубежных поэтов и литературоведов, но первыми были Женя и я. Kак это прекрасно, что Вы видели «архив Перелешина». Думаю, что есть и другие архивы: Иваска, Моршена, Елагина, Чиннова». Перелешин видел себя едва ли не первопроходцем: тем, кто открыл дорогу для молодых литераторов Москвы к старым поэтам русской эмиграции, которые жили за пределами своей родины на протяжении десятилетий.
    Скромностью он не страдал. Он был целиком откровенен в своем одиночестве: «Боюсь, что Вас утомил. Извините. Пишите, когда захочется. Я здесь живу «под стеклянным колпаком»: письма — единственная отдушина. По почте я подружился с лучшими литературоведами, лучшими поэтами, по почте я нашел Женю».
    Приветствие в ответ на следующее мое письмо было совершенно необычным, что и показали слова Перелешина: «Не называйте меня «уважаемым»: это советский жаргон. Еще недавно я выбрасывал письма, начинавшиеся этим обращением, в мусорную корзину. Для Вас делаю исключение, как для человeка, еще только начавшего знакомство с русской (исключительно зарубежной, а не подсоветской) культуры. Больше ворчать не буду, но прошу называть меня «дорогим» или, если это Вам не нравится, то «многоуважаемым»» (4.VI.1979). В следующем письме Перелешин подчеркнул этот момент еще больше. Он решительно представил себя сторонником старой русской культуры: ««До революции обращение «уважаемый» было ироническим. И для нас, людей старой русской культуры, значит оно — меньше, чем уважаемый, то есть НЕуважаемый» (20.VI.1979).
Кем и чем чувствовал себя этот человек? Одинокий паяц, утешавшийся публикацией собственных стихов или сокровенный мастер, влюбленный в собственное творчество? Он был одним из пяти главных поэтов эмиграции, как сам он считал. Им возмущалась еврейская пресса эмиграции, которая — по его словам — незаслуженно превозносила поэзию Иосифа Бродского, — что возмущало его. Но он не мог не понимать, что география — расстояние до его местожительства, удаленность от Америки и Франции, работает против него.  
     После троекратного обмена письмами между Лейденом и Рио-де-Жанейро, мы потеряли связь друг с другом. От него приходили просьбы, которых я никоим образом не мог выполнить: заняться переводами разнообразных эмигрантских поэтов. Вскоре я на год был послан стажироваться в Болгарию, — и Перелешин, как и Витковский, казалось бы, навсегда исчезли с моего горизонта.

После окончания университета я на некоторое время оказался безработным. Не случись этого, я, возможно, не обратился бы к Перелешину, не прикоснулся бы к истории «Ариэля». Это было время, когда я превратил перевод российских и болгарских поэтов в свое кратковременное хобби. Творчество Перелешина не разочаровало меня. В этой поэзии, пронизанной как романтизмом, так и мрачностью холостяцкой жизни, я столкнулся с неизвестной мне ранее в стихии русского языка атмосферой. Ожесточенные страсть и интеллект сосуществовали здесь бок о бок, без напряжения. Весной 1982 года я написал Перелешину по его старому адресу и попросил разрешения опубликовать несколько переводов его стихотворений. Письмо возвратилось через несколько недель с печатью бразильской почты и пометкой, гласившей, что адресат выбыл в неизвестном направлении.
    Год спустя я получил письмо от Витковского, с которым все годы, после моего отъезда в Болгарию, у меня тоже не было контактов. Письмо пришло на мой старый студенческий адрес в Лейдене, где я некогда жил. Однако владелец дома добросовестно передал почту по адресу моих родителей в Гааге (и если бы он этого не сделал, вероятно, не было бы и всего этого продолжения!). Теперь я мог спросить у Витковского новый адрес Перелешина. Он тоже не мог назвать его точно, но он знал адрес его брата Виктора Салатко в Рио-де-Жанейро. По нему можно было попробовать отправить письмо. Вот так я с задержкой в год добрался до пожилого поэта. Перелешину было почти семьдесят, а мне — двадцать семь лет. Тем временем я подыскал временную работу в Лейденском университете и написал диссертацию, которая не имела ничего общего с русской поэзией. Только на досуге я мог заниматься этой темой.           
    Ответ Перелешина пришел из Дома для престарелых художников в Жакарепагуа, пригороде Рио-де-Жанейпро. Он был обрадован моему интересу к его творчеству и дал карт-бланш для перевода его произведений на голландский язык. Он писал, что его жизнь переменилась: мать его умерла в 1980 году, и с 4 февраля 1983 года, в зеленом Жакарепагуа, он живет в частном трехкомнатном домике. Он также писал о Умберто Маркесе Пассосе, своем бразильском друге, вместе с которым он переводил произведения русских поэтов на португальский язык, о других мужчинах, с которыми у него сложились близкие отношения. Перелешин умел во всех отношениях наслаждаться жизнью. Судьба его хранила. Дом престарелых в Жакарепагуа был в ней конечной точкой: «Уйти отсюда мне просто будет некуда: пути отступления отрезаны. Брат делает вид, что обижен моим уходом, но думаю (и Умберто со мною согласен), что в глубине души он чувствует себя легче без моего присутствия». (21.III.1983).
Как раз в то время студент из Лейдена побывал с братом в Москве и привез мне экземпляр антологии Витковского «Из поэзии Нидерландов XVII века», которая была опубликована в 1983 году в Ленинграде. Витковский писал, что книга была бы без меня «несравненно беднее». Выяснилось, что многие представленные в антологии стихи принесли книге куда большую пользу, чем я мог подозревать. Все, что я посылал в Москву, прибыло по адресу, работа дала плоды! Значит, отправляя пакеты, полные фотокопий, я не зря «бросал в море бутылки».

Была весна 1983 года. Именно тогда мы с моим сверстником по имени Пим ван Самбеек, — с ним мы в 1978 году посетили Витковского в Москве, — обзавелись серьезным хобби: мы основали собственное издательство «Фонарь» [«De Lantaarn»]. Книжки печатались на электрической пишущей машинке тиражом в 200-300 экземпляров. Для любительского предприятия они были весьма успешны, получив серьезные и всесторонние отзывы в национальной прессе. Максимальный успех выпал на нашу долю в 1982 году, когда трижды была переиздана моя брошюра с переводами стихотворений Владислава Ходасевича. Фотография разрушенного надгробия Ходасевича в Париже, сделанная мной, несколько раз позднее воспроизводилась в российских изданиях. Замечательно было то, что я открыл для себя имя Ходасевича, практически неизвестное на Западе среди славистов. Только много позже я понял, что в это же время тем же поэтом занимался и Витковский. Без всяких обсуждений совместных планов здесь наши интересы полностью совпали.
    Возобновив переписку с Перелешиным, я между делом упомянул, что в «De Lantaarn» изданы книжечки бразильских поэтов Мануэла Бандейры и Жоана Кабрала де Мело Нето. Я послал их ему и получил такой ответ: «Ну, вот и я размечтался: как было бы приятно увидеть такую же (по ее внешнему виду) книжечку с переводами избранных стихотворений Валерия Перелешина!» (21.III.1983). Старые книги Перелешина выпускались в Китае тиражами не более двух сотен экземпляров. Он обнаружил, что перепечатать их ему будет не в тягость: «Сделаю это охотно, даже с великим удовольствием» (28.III.1983). Старый поэт оказался полон жизни и энтузиазма. Именно тогда вместе с Умберто он был занят переводом тридцати пяти написанных по-английски сонетов Фернандо Пессоа — на португальский. Но на русском, на его родном языке, в Рио-де-Жанейро ему практически не с кем было гововорить: его мать умерла, дом своего брата он покинул. Поэтому столь важны были для него корреспонденты, с которыми он мог общаться по-русски.
Перелешин стал мне писать два раза в неделю, и я столкнулся с проблемой: не будут ли мои ответы отставать от темпов переписки. Он переписывал вручную по старой орфографии тексты, уже отпечатанные на пишущей машинке, с использованием орфографии новой. Хотя у меня был выбор для перевода из числа его стихотворений, я уже не успевал прочитать всё, что он перепечатывал для меня. Тем не менее он делал намеки на то, каким хотел бы видеть буклет своих стихов. Перелешин переживал, что наш письменный контакт терял темпы, и даже гадал на картах: все ли письма пришли, не случилось ли еще чего-нибудь: «Очень ждал Ваших писем, но не получал ничего. Сегодня даже загадывал по картам: всё ли благополучно? Пасьянс не сошелся, но затем я вытянул наугад одну карту: оказалась пятерка бубен. Это значит: всё в порядке» (10.V.1983).
    Перелешин, кроме того, предложил еще одну идею: он хотел продать библиотеке Лейденского университета свое собрание редких книг и журналов,  хранившихся у него. Он начал с составления списка книг, которые предлагал для продажи. Вскоре впервые зашла речь и о его собственном литературном архиве: он отбирал из него материалы для меня, надеясь, очевидно, что Университет приобретет их, предложив достойную цену.
Несколькими неделями позже он писал: «Просто не верится, что наши Gedichten уже в наборе. От радости голова могла бы пойти кругом» (20.VIII.1983). Для Перелешина эта публикация голландских переводов была важна, она открывала для него, как он написал, «путь к международной известности» (10.IX.1983). Внове для него было и то, что это издание происходило не по его собственной инициативе: до этого все книги, которые были опубликованы им или под его именем, оплачивались его матерью, принимавшей на себя типографские расходы. По сути дела, у него никогда не было подлинного издателя.
    Книжечка Gedichten («Стихотворения», нид.) возымела неожиданный побочный эффект: Перелешин вдруг начал по частям отправку своего архива в Лейден. Он начал с писателей, которых больше не было в живых. Так что я внезапно стал получать на свой домашний адрес письма известных эмигрантских авторов: таких, как Георгий Адамович, Антонин Ладинский, Владимир Вейдле и Дмитрий Кленовский. Предполагалось, что эти письма поступят в библиотеку Университета Лейдена, хотя пересылка их и не шла напрямую. Поэт предполагал, что там по-прежнему зарабатывают деньги. Однажды, предполагал он, настанет время в Лейдене, и все, что лежит у меня, попадет туда: «Да будет навеки благословен день и час Вашей встречи со мною... в Москве у Жени Витковского» (3.X.1983). Но он хотел бы постепенно отправлять документы, сопровождая их своими комментариями. Я мог связаться с библиотекой Лейденского университета. Она была готова принять бумаги Перелешина в качестве подарка и взамен купить у него книги за разумную сумму. Голландский вице-консул в Рио-де-Жанейро по просьбе самой библиотеки согласился разделить материалы на десятки больших пакетов дипломатической почты, отправляемой в Нидерланды.
    Таким образом более сотни писем Витковского — с которого началась вся эта эпопея — были переданы в наш архив. Здесь хранится также множество писем от Глеба Струве (свыше 700) и Юрия Иваска (около 600): двух профессоров из США, которые для Перелешина, вероятно, были главными корреспондентами. Перелешин также направил нам письма таких поэтов, как Николай Моршен и Иван Елагин, с которыми мне и самому довелось переписываться. Кроме писем, он прислал в Лейден фотографии, газетные вырезки и материалы, собранные его матерью. Она была журналисткой и сопровождала сына в их путешествии из Китая через Гонконг в Бразилию (ноябрь 1952 — январь 1953).
    Перелешин считал, что его архив не будет востребован бразильскими учреждениями, причем именно потому, что он не видит причин для возникновения к нему в Бразилии хоть какого-то интереса: «Мой друг Умберто требует, чтобы я передал свой архив «кому-либо в Бразилии» (ведь я живу здесь уже три десятка лет). На это возражаю: никакого интереса к моей литературной работе никто в Бразилии не проявил; архив мой, попав в подвал или сарай при одном из университетов, скоро был бы съеден крысами, гигантскими тараканами «баратами» и молью... Было бы это страшно «патриотично», но, увы, совершенно напрасно. В Лейдене издана брошюрка о моем недостоинстве уже дважды, мои стихи читались по радио...» (2.VIII.1985).
    В январе 1986 года Перелешин впервые упомянул о своем новом проекте: публикации его писем к матери. Такое издание было принципиальным новшеством, и Перелешин посчитал необходимым описать тип будущей книги: «Постепенно готовлю для Вас еще один сюрприз: переписываю мои письма к матери, начиная с детских 1926-го года. Сейчас заканчиваю переписку и комментирование писем 1936-го года из Дайрена. Дальше будет опять долгий перерыв: до 1939-го года, когда я переехал в Пекин и писал оттуда маме почти ежедневно. Там настоящая жизнь: это ведь не литературное произведение, а домашние письма сына к матери, очень откровенные, богатые подробностями. Перечитываю (дошел до двенадцатого письма) эти страницы и сам себе удивляюсь: сколько там жемчужных зерен! Вы получите оригиналы всех уцелевших писем и первую машинописную копию с комментариями. Сколько всего писем, не знаю (считать не хочется), но в них отражена вся моя жизнь того периода. Знаю, что будете довольны» (17.I.1986).
    В то же время Перелешина осенила идея слетать в Нидерланды, чтобы лично познакомиться со мной. Кроме того, он собирался предпринять поездку во Францию. Видимо, у него были деньги, чтобы заплатить за это. Но этот вопрос я попытался уладить: он не знал, что Лейденский университет намерен пригласить его. Таким образом, его билет на самолет и двухнедельное пребывание в Голландии оплатил Лейден. Поэтому он смог прибыть в нашу страну, и поэтому Перелешин появился здесь в мае 1986 года за счет средств университета Нидерландов: предполагались два его выступления и открытие выставки, которая была посвящена его архиву.
    Перелешин появился в аэропорту, в ожидании багажа опираясь на руку стюардессы. Он тихо курил сигареты, ожидая чемодана: яркая трезвость ума тех, кто в жизни много раз сменял место жительства, однако не так уж много путешествовал между континентами. Таков он был: похожий на веретено, искривленный человек, с длинным, сильно морщинистым лицом, в очках, матовое стекло которых невольно увеличивало его глаза. Перелешин заговорил с моей женой и элегантно поцеловал ей руку; в разговорах он был непрерывным источником разнообразных тем. Вскоре мы узнали, что он хромает. Он по-прежнему был полон энергии, хотя лестницы Международного Центра на Канале Рапенбюрх, где ему отвели комнату, оказались слишком крутыми для него.
    Поведение Перелешина был дружественно, вежливо и лаконично. Он курил много, но почти не пил. Иной раз он натыкался на предметы, теряя равновесие, и выбрасывал руки вперед, ища опору. Не совсем ясно, насколько слеп он был. Перелешин не носил ни зонтика, ни плаща. Я отдал ему свой плащ, потому что он довольно скоро стал мерзнуть: по бразильским меркам погода стояла холодная.
    На следующий день после его прилета было организовано интервью с ним, которое провела журналистка и славистка Лаура Старинк в NRC Handelsblad, наиболее известной нидерландской ежедневной газете. Он высоко оценил организованную ему встречу, что следует из текста, появившегося несколько дней спустя в газете: «Китай оказался лишь одной из обсуждавшихся Валерием Перелешиным тем, которых мы коснулись во время нашего разговора. Он был очень счастлив также поговорить о Бразилии, о гостеприимных хозяевах и о нидерландском издании его стихотворений. Он не проявлял никаких следов усталости после длительного перелета из Рио-де-Жанейро. Свою речь он нередко прерывал по-молодому ярко звучащим смехом». Несмотря на плохое зрение и глухоту (сам он называл себя «обугленным поленом»), казалось, что в Лейдене он чувствует себя очень уверенно. Никогда ранее он не видел ни в какой газете столь обширной статьи, которая была бы ему посвящена. На тех же страницах размещены его очень удачные фотографии, и теперь в Лейдене люди иной раз узнавали его на улице.
    Я ожидал, что Перелешин будет в общении гораздо более циничным. Дружелюбный Перелешин, которого мы видели, отнюдь не напоминал того Перелешина, образ которого можно было вывести из строк его писем. Пребывая в бразильской изоляции, он был совсем иным, и пишущая машинка делала его куда более горестным; мелочи перерастали для него в нечто несоответветствующее по масштабам.
    Он был на открытии выставки Поэт с тремя родинами в библиотеке Университета, на которой был представлен материал из его архивов. В университете он прочел две лекции по литературной жизни в Харбине и Шанхае и об Арсении Несмелове. Он был гостем во многих местах, общаясь даже с людьми, дома у которых я сам никогда не был. Он наведался в национальный музей в Лейдене, — это был первый музей, который он посетил в жизни: он загипнотизированно смотрел на мумии и статуи. Моя жена и я позже побывали с ним в Гааге, Гауде и Маастрихте. De Lantaarn выступил с новым изданием его стихов, которые благодаря статье, в NRC Handelsblad пришлось снова переиздать. По случаю празднования очередного чтения в издательстве в Маастрихте имело место также библиофильское издание стихотворения в Gerards & Schreurs «Три родины» в сорока экземплярах. Когда после этого управление библиотекой дало в его честь обед в шикарном ресторане De Beukenhof в Угстгеесте в предместье Лейдена, он сказал, не без насмешки над самим собой: «Я начинаю учиться вести себя как знаменитость».
    В моей рабочей комнате в университете он внес исправления в текст своих мемуаров «Два полустанка». Теперь я увидел собственными глазами, как дисциплинированно он работал. Он не останавливался прежде, чем текст был окончательно готов к печати. В это время бесполезно было предлагать ему чашку кофе. «Так привык работать Перелешин», — сказал он со счастливой улыбкой.
    Перелешин воспринял свое голландское путешествие как триумф. Он никогда не испытывал такой вещи — и больше никогда ничего подобного не увидел. Для многих могло показаться странным такое внимание, проявленное к Перелешину, ибо в Бразилии никто не знал его. Но он сам хорошо понимал, что он — русский поэт, и что известность в конечном счете принесут ему не переводы на голландский язык в Нидерландах, и не исследования славистов: его признает сама Россия.
Через две недели мы посадили Перелешина на самолет, улетавший в Париж. Толпа вокруг него было всегда была настолько велика, что говорить с ним я мог лишь изредка. Он всегда отзывался с большим теплом об этих лейденских неделях, и писал: «Основательный отрезок моего старого сердца остался в королевстве Нидерландском» (2.VIII.1988).
    Вскоре стало ясно, что Перелешин, благодаря поездке в Нидерланды, обрел некий новый импульс литературной карьеры. Его последняя книга, Ариэль, к тому времени была издана уже более десяти лет тому назад. В 1987 году были опубликованы в Амстердаме его мемуары, «Два полустанка», в рукопись которых он вносил исправления непосредственно во время визита в Лейден. Я оплатил это издание и отправил по его просьбе примерно сорок экземпляров разным лицам во всем мире, от Австралии до Парагвая. Я получил много ответов, включая один из Австралии, в котором Михаил Волин угрожал мне через адвоката судебным процессом в связи с комментариями, которые сделал Перелешин о нем. В том же году в Париже был издан поэтический сборник Перелешина «Три родины». В дополнение к этому в Издательский доме в Холиоке, штат Массачусетс, Перелешин заказал издание еще двух поэтических книг. Видимо, он располагал некоторыми средствами для этого, — как и до сих пор, в умеренных пределах.
Темы наших контактов вращались в это время в основном вокруг практических дел, и прежде всего его архива. Перелешин рассказывал в письмах также о своей повседневной жизни, в которой присутствали страсть к мужчинам, почта, обмен денег, ведущую же роль играли проблемы с книгоизданием. Он постоянно возвращался к своему архиву: «Архив — весь целиком, без исключений, предназначается Лейденскому университету [...]. Мой наследник по завещанию — Умберто — потвердил на днях, что весь мой архив поможет переправить в Лейден» (3.XI.1987). Он регулярно планировал новое объявление о своем завещании. Он то ссорился с Умберто, то говорил, что тот будет его наследником. Несколько раз он заявлял, что договорился с нотариусом, но так этого дела и не окончил: «Мне всё еще не удается сделать новое завещание. Мой прежний нотариус почему-то крайне занят» (12.VIII.1988).
    Перелешин писал мне о своей скуке, зачастую происходившей от того, что почта не приносила писем. Перелешин писал мне часто. Однажды он написал такое: «Как Вы знаете, я буквально живу письмами» (28.V.1985). В Бразильском доме престарелых, где он жил, с тоскою старости наблюдая смену времен года,  даже его скука оснащалась неукротимой трудовой этикой: «В пятницу я очень скучал: ждал писем хотя бы из Занзибара или с Огненной Земли. Убил время работой над переводом одного эпизода из «Сатирикона» Петрония (эпизода, который в «целомудренных» изданиях пропускается, хотя он не «хуже», чем многие другие страницы, на которых рассказывается о приключениях героев с женщинами) с латыни на английский язык, а затем и на португальский. Сегодня снял несколько ксерокопий и раздаю их всем, кто заслуживает. Даже одной женщине, хозяйке писчебумажного магазина поблизости, подарил один экземплярчик...» (11.XII.1987).
    Перелешин всегда спешил на почту: «Сегодня суббота, надо было спешить, ибо в понедельник — день работника торговли, и всё будет мертво. Таких дней у нас хоть пруд пруди: на этой неделе был День Ребенка, на другой день — День Куклы, бывает и День Матери, и День Папаши, и День Влюбленных, и День Уборщика, и День Жулика (празднование которого — всеобщее)» (17.X.1987).
    Лучшими чертами Перелешина были его энтузиазм и безумная трудовая этика. Мне приходилось быть осторожным, прежде чем просить его о чем-то, ибо следовало помнить, что из простого вопроса он был способен воздвигнуть проект, отнимавший недели. После того, как я занялся собиранием русских стихотворений о Венеции, надеясь собрать их вместе и написать работу на эту тему, он принялся пересматривать буквально весь свой книжный шкаф на предмет изыскания в нем чего-либо о Венеции. После работы поступали доклады: неделю за неделей я получал сообщения о том, что он прочитал и о том, что он нашел, — однако и о том, что ни в каких книгах им ничего не найдено. Многие стихотворения, найденные Перелешиным, я отметил в монографии, посвященной этой теме, которую я опубликовал в Мюнхене в 1997 году. Перелешин был уже давно мертв, но все же я был очень рад, что смог поблагодарить его за помощь во введении к книге.

В 1988 году, в Нидерландах, я сблизился с Антони Крёнером, состоятельным человеком из Гааги, который хотел бы потратить кое-какие деньги на издание русских книг. Он делал это из любви к России, из интереса к ней, никак не ради заработка. Он просил меня стать редактором основанной им серии. Издатель жил в доме возле дорогого теннисного парка, владельцем которого он был, как я понял. Он был достойный человек, говоривший на хорошем и благородном русском языке, но плохо представлял, как книга делается и переплетается технически, и как книгу потом еще и продать. В итоге в издательстве Крёнера «Лёксенхофф» были опубликованы шесть книг, среди которых — собрания произведений парижских эмигрантов Юрия Мандельштама и Анны Присмановой, а также первое книжное издание романа Гайто Газданова «Полет». Тяжелые, переплетенные в картон и обтянутые льняным бордовым материалом книги издательства «Лёксенхофф» привлекли внимание и получили хорошие отзывы, они были замечены специалистами по славистике, ответственными за комплектовку университетских библиотек во всем мире, но оказались настолько дороги, что почти никто из частных покупателей не решился их приобрести.
    В «Лёксенхоффе» возник и такой план: собрать под один переплет стихотворения, созданные Перелешиным в Китае: Русский поэт в гостях у Китая 1920-1952; это было проставлено на титульном листе, название Перелешин сам выбрал для этой книги, составленной из того, что было создано им в основном в Харбине и издано небольшими сборниками, тиражом примерно в 200 экземплярах каждый, и которые уже почти нельзя было найти в библиотеках.
    В это время Перелешину стала приходить в голову мысль о том, чтобы вернуться. Он написал, что хочет обратиться в Советское консульство в Рио-де-Жанейро с заявлением о том, что хочет умереть на своей родине и с радостью принял бы помощь. Однако, по всей вероятности, до консульства он так и не добрался: «До советского консульства я так и не добрался: выбрал неприемный день и приемный час. И больше идти туда не собираюсь. Временные поездки (такие, как в Роттердам и Лейден) остаются в программе, а для такого шага, как «возвращение на родину», я попросту слишком стар. Первая же зима под Москвой меня прикончит. Тридцать пять лет бразильсского зноя — и вдруг прыжок в ледовитое море. Никуда я не двинусь — разве только на кладбище, когда время придет» (27.I.1989). И окончательно давал понять: «Если бы Вы устроили мне переезд в Голландию, я не стал бы и думать о Москве» (7.I.1989).
    Ранее он говорил о планах поехать в Австралию и во Францию. Все эти уведомления об изменениях завещания и любых путешествиях преследовали одну цель: он взывал к моим чувствам, чтобы заставить сделать что-либо в его пользу. Я не мог предоставить Перелешину постоянное проживание в Нидерландах. Но он был приглашен по моему предложению для участия в фестивале в Роттердамском интернациональном фестивале поэзии в июне 1989 года, ибо дополнял собой картину русской поэзии. Были также приглашены Иосиф Бродский, Александр Кушнер, Евгений Рейн, Геннадий Айги и Белла Ахмадулина.
    За несколько месяцев до своего прилета на Поэтический фестиваль Перелешин дал интервью голландскому журналисту Роланду Вонку. Он написал мне об этом: «Позавчера неожиданно пришел ко мне голландский журналист Роланд Вонк от роттердамской газеты «Свободный народ». Взял краткое интервью, но просмотрел в моем архиве всё, что Вы написали. И сделал выписки. Снова придет он в понедельник 13-го — чтобы сделать с меня снимок» (10.II.1989). За несколько дней до выступления Перелешина на фестивале появилось интервью в газете Het Vrije Volk, и потом, в сокращенном виде, во многих региональных газетах. Статья впервые описывала Улицу Приюта Художников, улицу, где жил Перелешин в своем домике для престарелых, как «богатую деревьями, красивую и очень чистую по бразильским понятиям». Описывался сделанный из кованого железа забор, за которым располагалась администрация: «Там висит указатель с ветхой дощечкой. Перелешин, как сообщает дежурный, дома. До большого здания рядом с общественной телефонной подстанцией — несколько шагов, а дальше — корпус 5. Перелешин живет в маленьком домике с синей гофрированной кровлей, и, по голландским стандартам, это скорей коттедж, чем дом в поселке для престарелых. Трижды молоточком я постучал в открытую дверь. Сам поэт явно не готовился к приему корреспондента. Осторожный взгляд внутрь выдает простой, беспорядочный интерьер. Распахнутый дорожный чемодан, стол завален желтыми свернутыми бумагами, ряды покосившихся книг на искривленных навесных полках. Постер на стене с портретом Перелешина: это с выставки, посвященной ему в 1986 году в библиотеке Лейденского университета».
Затем нечто происходит: где-то в коттедже к жизни пробуждается туалет. Еще раз стучу. Ничего. Но стучать дольше уже неловко. И вот человек приходит из глубины жилища в комнату. Немного кривое, загорелое до бурого цвета лицо с очками, в которых одно стекло кажется матовым. Он идет, не подавая виду, что слышал меня. Затем неожиданно видит мою тень. Он приближается, обращает на меня свой «хороший», зрячий глаз, смотрит на мое лицо с расстояния дюймов в десять и говорит на португальском языке: «Я знаю вас?»
     Перелешин, видимо, был очень рад визиту голландского журналиста, статья которого оказалась одним из очень немногих всеобъемлющих описаний его окружения, в котором он пребывал сейчас в Жакарепагуа. Здесь обрисована атмосфера жизни почти слепого человека, страдающего от запрета курения, — врач поставил ему жесткий ультиматум, — и лишь с большим трудом ему удалось отыскать документы, которые требовались интервьюеру. Между тем по крыше хлещет проливной дождь: «Температура и влажность в коттедже душит и давит, как это всегда бывает во время летней бури. Между ударами грома то и дело сверкают небольшие молнии. Издалека звенят голоса детей, занятых игрой даже во время дождя». На вопрос — собирается ли он искать способ вернуться в Россию, поэт ответил, что первая же зима будет стоить ему жизни: «Я на протяжении тридцати пяти лет живу в Бразилии, я старый человек, и холодная Москва теперь не для меня».
Но поэт очень хорошо знал, что в конечном итоге он не должен ждать интереса к своей персоне от иностранцев: «Да, я привык учитывать внимание, проявляемое к поэзии русских беженцев, преимущественно в кругах профессоров-славистов и переводчиков, но только люди, которые живут в Москве, способны дать мне своего рода бессмертие. Конечно, я ценю интересы, проявлемые, к примеру, с бразильской, с американской, с голландской стороны, но эти читатели не могут определить моё отдаленное будущее. Если мы говорим о двух или трех поколениях, начиная от нынешнего, то мне следует стремиться привлечь внимание тех моих читателей, которые будут жить там, в Москве».
    Журналист хотел узнать, откуда берутся у Перелешина доходы. Зашла речь о том, как могут стихи приносить деньги, но поэт сказал: «У меня есть три пенсии. В Бразилии очень маленькие пенсии, инфляцией и экономическими планами правительства сейчас, пожалуй, превращенные лишь в несколько сентаво. Кроме того, я получаю деньги от литературного фонда из Нью-Йорка. И есть американский миллионер, который поддерживает меня. Я учился в школе его жены в Харбине, а здесь, в Бразилии, я однажды получил письмо от нее, в котором она сказала, что я лучший русский поэт, но что музы редко кормят тех, кто о них заботится. С этого времени я ежемесячно получаю деньги».
В доме престарелых он завел несколько дружб. Перелешин отметил: «У меня есть друг, с которым я обмениваюсь марками. Но, видимо, придется отказаться от этого из-за моей слепоты. В действительности же здешнее большинство — женщины. В очень многих из них все еще преобладают земные инстинкты. Две даже пытались соблазнить меня, но, конечно, у них ничего не вышло».

Моя встреча с Перелешиным состоялась в аэропорте Схипхол утром 14 июня 1989 года. Сын директора фестиваля доставил нас в отель Centraal в Роттердаме. Еще не добравшись до своей комнаты, он уже начал, несмотря на преклонный возраст и проделанный утомительный путь, сразу же исправлять опечатки в книге Русский поэт в гостях у Китая 1920-1952. Слово, его слово, заставляло его забыть всё остальное.
У меня не было в то время возможности постоянно приезжать в Роттердам, не мог я быть там даже в вечер  прибытия Перелешина в Нидерланды: у меня родилась младшая дочь. Когда я появился через два дня в отеле, то обнаружил, что выходящая в холл дверь Перелешина стоит открытой. Он лежал и спал на кровати, не снимая одежды. Его постель была испачкана, пол был завален мусором, все было в беспорядке, повсюду стоял невероятный запах нечистот. Менеджер отеля попросил меня заступиться: человек не мог оставаться в отеле в таком виде. Накануне его напоили, как и прочих русских поэтов, — среди которых был Евгений Рейн, — и он не смог сопротивляться. Теперь всё с ним было не так: он был глух, слеп, у него нестерпимо болели ноги, его мучила тесная городская обувь, ибо он привык к сандалиям или тапочкам у себя дома, — к тому же он страдал недержанием, и его штаны нужно было менять через каждые несколько часов. Директор Фестиваля временно договорился с помощью Роттердамского муниципалитета, чтобы для него выделили комнату в доме престарелых.
    На следующий день Перелешин внезапно появился в фойе театра Де Дулен в новой синей рубашке, в легких летних брюках и великолепных черных лакированных ботинках. Казалось, что он переродился. Очень яркий, видный издалека, он стоял, опираясь на палку. Я представил его поэту Александру Кушнеру. Он беседовал и с другими российскими участниками, среди которых была поэтесса Белла Ахмадулина. Он вел себя не высокомерно и не старался выделиться. Голландская поэтесса, которая также была медсестрой, сменяла каждые три часа его памперсы. Новую одежду он получил в доме престарелых, и мешок с запасной одеждой прибыл вместе с ним. Водитель сообщил, что Перелешин был очень популярен среди пансинеров дома престарелых, он повторял, что медсестры там — истинные ангелы. Мне вспомнилось, как в 1986 году он жил в международном центре в Лейдене, где экономка была совершенно очарована им, называвшим ее Дона Ада.
    Двумя днями позже было его выступление. «Пожилой русский произвел фурор в поэзии интимными темами», озаглавила статью газета Trouw в обзоре, где мы читаем: «Любопытно было это видеть: на подиуме появляется полуслепой старик, который опирается на палку и читает нам вслух свои весьма интимные поэтические произведения». De Haagsche Courant блеснула заголовком: «Кристально чистая поэзия старого русского беженца»; газета так оценила это выступление: «Главным событием вечера оказалось нечто, после чего трудно было продолжать разговор: именно его стихи оказались такими. [...] Поэта почти пришлось почти уговорить встать в его инвалидной коляске за кафедру. И там он стоял, руина человека, но все еще с очень чистой головой. Три родины — и все больше тоски по дому. Все время он держал руку поднятой, держа в ней трость во время своего увлекательного чтения. Это было почти символом его поэтического труда. Он все время был в движении: перемещался по сцене, ковылял по ней. Классичная, простая поэзия, высокого уровня, остается уделом Перелешина. Не удивительно, что этот поэт стал в Нидерландах объектом неизвестного, но страстно исповедующего его культа.
   В театре De Doelen Перелешина неудобно было выставлять на всеобщее обозрение в инвалидном кресле. Несколько раз он стоял всего в нескольких метрах от Нобелевского лауреата Иосифа Бродского. Поэты не были знакомы. Намерение познакомиться должно было исходить от Бродского: он должен был понимать, что Перелешин ничего не видит. Бродский, увидев Перелешина, хорошо понял, кто был этот старый человек с бантом, и странно и нервно ходил вокруг него. Но Бродский не заинтересовал Перелешина: я ни разу не слышал, что он спрашивал о присутствии Бродского.
После окончания и утверждения его кандидатуры у Перелешина состоялся разговор с Элко Бринкманом, в десять минут длиной: в ту ночь голландский министр культуры посетил фестиваль. Позднее в тот же день с поэтом  провело беседу голландское телевидение; он открыл полотно, растянутое роттердамскими мусоровозами (!): на нем выстраивалась строка из его стихотворения «Поэт» (1944), c голландским переводом и русским текстом: «Нет пощады поэтам». Эмоции и сочувствие, казалось, повсеместно были обращены к Перелешину, но внимание других русских поэтов, с момента, когда Бродский появился в Роттердаме, не было больше приковано к нему.
    За день до его отъезда я смог провести с ним еще целый день в доме престарелых. Мы запланировали на будушее, после его смерти, что он даст разрешение опубликовать выборку из более двухсот двадцати писем ко мне, и условились о названии: «Письма из Жакарепагуа». Он оставил автографы во на всех неподписанных книгах, которые имелись у меня и касались его, и еще он записал стихотворение «Три родины» полным текстом на плакате с Лейденской выставки «Поэт с тремя родинами» от 1986 года. Я хотел, чтобы поэт выступил и на телевидении; но он, видимо, решил отказаться от этого. Он сидел на телестудии из вежливости. Когда он уехал, я подумал: какая жалость, что нельзя сделать так, чтобы богатые Нидерланды приютили у себя старого русского поэта. Неужели нельзя было дать ему приют в доме для престарелых вместо какой-нибудь дряхлой тетки из роттердамских трущоб?
Он снова был в аэропорту Схипхол, выставленный на всеобщее обозрение в инвалидном кресле. Учетчица багажа аэрокомпании скептически оценила его внешний вид. Дама-блондинка решительно сказала, что аэрокомпания должна сделать запрос разрешения у медицинской службы. Но в этот момент подошла бразильская стюардесса, ответственная за полет, которая допустила его к  рейсу. Она сказала, что это очень хороший человек, с которым не будет сложностей, и взяла его под свое наблюдение. Затем пришел момент прощания: он взял мои руки и долго не отпускал их. Было ясно, что он предпочел бы не улетать. Фотографии, которые тогда были сделаны, позже оказались испорчены.
    Перелешин беспокоился насчет своего прибытия в Рио-де-Жанейро. Там должно было быть поздно, а в свой дом он попасть не сможет; ворота закрывали в семь часов и выпускали бегать вокруг дома злых собак. Он надеялся уведомить администратора из аэропорта. В противном случае ему пришлось бы ночевать в отеле. Дом престарелых снабдил его целым чемоданом белья, рубашек и свитеров.
    Однако в Рио-де-Жанейро у него был брат, которого он редко видел, но который мог появиться, когда возникала необходимость реальной помощи. Три года назад у него был друг Умберто, на которого тоже можно было рассчитывать, но он давно исчез из поля зрения. Перед его отъездом Перелешин сказал журналисту из Het Vrije Volk: «После смерти моей матери, в 1980 году, год я прожил с моим братом в Рио-де-Жанейро. Мой брат, я говорю вам, это лицемер и пьяница. Грубый человек. С подобным никто из вас не смог бы жить».
    Вскоре после возвращения Перелешин внезапно назначил себе нового наследника: это был юрист Александр Кириллов, сын русских, который ранее знал Перелешина в Китае. В очередном письме Перелешин сделал несколько весьма ядовитых замечаний о Фестивале, куда был приглашена совершенно неверная группа поэтов. Почему не пригласили Евгения Витковского? Он казался физически плох, и его состояние быстро ухудшалось.
    В августе 1989 года в Гааге, в издательстве «Лёксенхофф» дошла очередь до публикации книги Русский поэт в гостях у Китая 1920-1952, коллекции стихотворений Перелешина, написанных в Китае. Как я понял, это последняя книга, которая была отпечатана в столетней лейденской типографии Брилл. Далее книги заказывались в других местах.
   Перелешину поездка в Роттердам дала понять, что он на самом деле больше не может путешествовать, но именно в это время он стал вновь думать о поездке в Россию, где теперь в журналах, таких как Новый мир, Литературная Армения, Огонек и Литературная учеба его работы стали публиковаться. Но он понимал, как тяжело было бы такое путешествие для него: «Иногда мне кажется, что никуда лететь не следует — из-за возраста (76) и телесной слабости. Но, с другой стороны, именно сейчас лучшее время для посещения первой родины» (6.IX.1989). После этого он уже не возвращался к идее такого путешествия.
Сеньор Валерио, как называли его старики в поселке для престарелых, почувствовал истинный триумф, когда получил первый экземпляр книги Русский поэт в гостях у Китая 1920-1952. В день ее получения он отослал мне наиболее ценные книги из своего собрания: книги с расписанным на них тройным посвящением, которые ему подарил крупнейший поэт русского Китая и Маньчжурии Арсений Несмелов. Ранее он писал мне: «Как Вам известно, на первых трех книгах сделан общий автограф, а на трех последних — отдельные надписи на каждой» (16.VI.1989). По его словам, антикварные книжные магазины и коллекционеры на протяжении многих лет интересовались этими уникальными экземплярами. «Чтобы отодвинуть предпринимателей и пиратов на должное расстояние, я определил цену уникального комплекта харбинских изданий Несмелова в двенадцать тысяч долларов» (23.IX.1988).
   Следующий день полностью пригасил восторги Перелешина. Он нашел несколько опечаток, хотя он признал, что обнаружил в почти одновременно опубликованном издании «Поэмы без предмета» под редакцией Симона Карлинского значительно больше ошибок: «Я выписал все опечатки, искажения и пропуски, и они заняли три с лишним страницы» (30.IX.1989). Заодно он обвинил  «Лёксенхофф» в грубом капитализме, потому что издатель не отправляет шестьдесяти пяти лицам, которых он назвал, бесплатные экземпляры. Но это были издательские расходы, а что эти расходы никогда не окупаются, он не думал. Он, очевидно, предполагал, что тираж книги является его собственностью и что он может им свободно распоряжаться. Но он забыл, что до этого все его книги, — за исключением мемуаров, которые оплатил я, — он финансировал сам, теперь же выплаты произвел издатель, и не всё можно раздавать бесплатно.
    Потом обрушилось долгое молчание. Только через два месяца пришло письмо, вместо прежнего приветствия «Дорогой» оно начиналось — «Многоуважаемый г. Хинрихс», а далее следовало ворчание на все и вся. Месяц спустя я получил письмо почти нечитаемым почерком и прожженное сигаретами. Перелешин вновь бесконечно жаловался, и основные жалобы были снова на то, что он от Издательского дома «Лёксенхофф» получил слишком мало экземпляров книги. Он также вдруг стал требовать вернуть ему документы, ранее переданные в дар Лейденской библиотеке. Намного позже я понял, что одновременно в письмах, адресованных Витковскому и другим, он обвиняет меня в краже золотого креста. Он сочинил стихотворение об этой краже, но оно было отвергнуто журналами, в которые он его предложил. Я никогда не видел этот золотой крест и только услышал почти через двадцать лет об этой истории. Однако у меня крест оказался как личный подарок. Этот крест виден на фотографии Перелешина, еще бывшего монахом в Китае. И крест этот был простым нагрудным металлическим крестом.
Много месяцев я не имел контактов с Перелешиным. В 1990 году в Лейдене была издана моя книга «Изгнанные музы»; она содержит 15 эссе об изгнанных музах писателей русской эмиграции. Большая глава была посвящена Перелешину. Я послал ему экземпляр. Он написал мне дважды, как рад он был этой книге. Так на довольно дружественной ноте закончилась наша переписка. Его последнее письмо, начинающееся с обращения: «Дорогой Иоанн-Павел», было от 19 июня 1990 года. С тех пор я больше не писал ему. Я не слышал ничего больше о нем. Из Москвы несколько раз доходили слухи, что он умер, но они не подтверждались. В августе 1992 года Витковский написал, что он слышал, будто кто-то встретился с братом Перелешина в Америке. Брат сказал, что поэт жив, но что он больше никого не узнает. Далее следы терялись.

Это было осенью 1992 года. Известный и теперь синолог прибыла тогда из России, из Санкт-Петербурга в Лейденский университет. Я подошел к ней в зале библиотеки университета, где я работал. После разговора она обернулась и вроде бы вскользь сказала: «Перелешин умер». Это уже старые новости, добавила она. В тот же день я позвонил Витковскому. Это был первый и последний случай, когда я звонил ему из Нидерландов. Но и он ничего не знал об этом. Витковский воспринял новость довольно трезво. Настоящим сюрпризом смерть Перелешина не могла быть и для него.
    Прежнее обещание Перелешина, что он все собирается завещать библиотеке университета Лейдена, кажется, уже ничего больше не стоило. Мало чем могло помочь голландское консульство в Рио-де-Жанейро. Сотрудник консульства по просьбе библиотеки позвонил «наследнику» Кириллову, но тот повел себя довольно неучтиво. Я написал от своего имени и получил дипломатический ответ: Кириллов введен в курс пожертвований, которые сделал Перелешин, но он также знает и о том, что имело место после переписки. Очевидно, он имел в виду гневные письма, так как осенью 1989 года Перелешин присылал именно такие. Но касательно брата Перелешина, Виктора Салатко, Кириллов написал, что он находился в это время в Рио-де-Жанейро и пересмотрел все документы. Сам он уходит в отпуск, но, после своего возвращения, в течение нескольких недель они готовы найти форму для соглашения. По-прежнему осталось неясно: действительно ли Кириллов стал наследником, или же завещание так и не было оформлено? Возможно, что Кириллов был всего лишь агентом наследника.
Я был по-прежнему заинтересован обстоятельствами смерти Перелешина, пусть даже я узнал бы об этом и от Кириллова. Конец его жизни должен был оказаться болезненным: «Вот что могу сообщить об обстоятельствах, которые привели к смерти Валерия Перелешина. Состояние его здоровья стало ухудшаться в 1990 году, и он был госпитализирован из дома престарелых, где проживал. В течение следующих двух лет его здоровье оставалось на одном уровне. В конце октября 1992 года он упал и сломал шейку бедра. Это стало основной причиной его смерти 7 ноября 1992 года. Другими причинами были пневмония и проблемы с дыханием. 9 ноября 1992 года он был похоронен на английском кладбище в Рио-де-Жанейро». Кроме этого, я ничего больше не услышал от Кириллова. Я также написал брату Перелешина, который возвратился во временно покинутые им Соединенные Штаты. Салатко ответил на английском языке, как и Кириллов: «Целью моей поездки в Рио было обеспечение того, чтобы пожелания г-на Валерия были исполнены, вот и все. Я не берусь судить о том, что правильно или неправильно. Это не играет роли». Мы ничего больше не смогли узнать в Лейдене.

После этого я похоронил идею создания полной перелешинской коллекции в Лейденской Университетской библиотеке, ограничившись одноразовыми попытками пополнения материалов в его фонде. Примерно пятидесяти людям во всем мире, у которых были какие-то отношения с ним, я послал письма за своей подписью, где говорил о том, что библиотека проявляет особый интерес ко всем материалам, имеющим какое-то отношение к Перелешину. Я советовал им подумать о том, чтобы драгоценные документы не были потеряны и остались доступными и для будущих поколений исследователей. Некоторые письма вернулись, отмеченные такими штемпелями, как «адресат отбыл» или «адресат скончался». Это было неудивительно, потому что очень часто письма отправлялись старым людям.
Это было весной 1993 года. Быстрый ответ пришел из Парижа от почти девяностолетней княгини Зинаиды Шаховской. Дрожащим почерком она написала, что два письма Перелешина хотела бы подарить. Когда я позвонил ей, она потребовала, чтобы я приехал сразу, потому что состояние ее здоровья было настолько катастрофическим, что в любой момент она могла проститься с жизнью.
    Два дня спустя я взял билет на поезд до Парижа. Я должен был попасть в Шестнадцатый округ, в квартиру в величественном здании с блестящими мраморными лестницами и колоссальными дубовыми дверями. Княжна приветствовала меня с легким смешком, отнюдь не приветственным в отношении учреждения, которое я представлял: «А я-то ждала старую библиотечную крысу!» Они шаркала, с трудом передвигаясь по комнате, но острых заболеваний у нее практически нельзя было заметить. В отличие от почерка в полном порядке оказалась ее память. Я получил письма от Перелешина и купил за несколько сотен долларов еще и несколько писем, которые в свое время написали ей поэты Игорь Чиннов и Юрий Иваск. Она сказала, что хорошо знала также и Владимира Набокова. Но ничего не сказала о встрече, которая была у нее в 1986 году с Перелешиным в Париже.
   Наиболее ценное пожертвование пришло от другой старой леди, от Дагмары Гинценберг из Латвии. Эта дама не значилась в списке людей, которых я разыскивал. Чудесным образом материалы как бы сами нашли путь ко мне: надпись на пакете, заказная печать, никакого сопроводительного письма: одни лишь имя и адрес отправителя. Внутри нашлось около сотни писем Перелешина к Аните Гинценберг, цветные фотографии Перелешина и некоторые очень редкие, отпечатанные в Китае русские книги.
    Это было весной 1994 года. Дагмара, таким образом, будь она сестра или дочь Аниты, явно имела право на теплую благодарность. Случайно несколько дней спустя у меня имелся повод слетать на самолете в Таллин, чтобы принять участие в конгрессе. Следовательно, возник план, по которому я собрался пропутешествовать через Латвию в Литву для участия в Дне голландской культуры. Это включало возможность лично поблагодарить дарителей, ибо в субботу я прибывал в столицу Латвии, Ригу.
    Дагмара жила в городе Гулбене. В Риге выяснилось, что автобусная поездка туда занимает четыре часа. Я решил рискнуть. Отъезд был утром, еще до начала завтрака в отеле «Латвия». После поездки через восточную часть Латвии, в зеленой сельской местности, проникнутой лютеранством, в час я приехал в Гулбене.  Меньше чем за полтора часа я успел все: смог найти Дагмару, поблагодарить ее и возвратиться на автобусную станцию, иначе я бы не успел на последний автобус, уходящий обратно в Ригу.
   Было очень жарко, пыльно, сады были полны цветов, но зато было очень тихо на улицах. Я нигде не мог раздобыть карту города. Люди, с которыми я говорил, не были особенно словоохотливы. Единственная информация была та, что улица Мира находится за железнодорожным переходом. Я шагал сельскими кварталами по полудеревенской улице и был наконец вознагражден, отыскав № 6, отдельно стоящий дом жертвовательницы. Я позвонил, и мне открыла женщина лет тридцати, но это была не Дагмара и не дочь Дагмары, хотя и была одним из трех жильцов этого дома. Женщина не так много знала о той, которая обитала под этой крышей. Впрочем, она знала, что соседка бывает на кладбище на могиле своей сестры, Аниты. Она сказала, что видят ее там регулярно. Женщина добавила: «Она скоро вернется».
   Я посмотрел на часы: с момента моего прибытия в город прошло двадцать минут. Мне оставалось еще минут сорок пять, чтобы добраться от этого жилища и уехать с автобусной станции. В то время как женщина оставила меня в гостиной перед телевизором, любопытный маленький мальчик суетился вокруг и присматривал за кофе на кухне. Я решил остаться здесь на четверть часа. «Если она за это время не придет, — думал я, — пойду искать ее на кладбище». Когда же назначенный мной срок уже превысил три минуты, то женщина вернулась с сообщением, что потерянная Дагмара нашлась.
    Женщина примерно восемьдесяти лет в темной одежде, шерстяных чулках и с забранными в пучок волосами была очень удивлена такому неожиданному приезду иностранца. Но она сразу поняла, кто я такой. У нее немного дрожали руки и волнение слышалось в ее голосе; она открыла дверь своей комнаты. Присев за стол, она успокоилась.
    Дагмара, как выяснилось, никогда не была замужем, не имела ни семьи, ни собственного жилья и осталась совсем одна после смерти сестры Аниты. В 1950-х обе сестры переехали из Маньчжурии в Латвию. До выхода на пенсию они в Гулбене работали в швейной мастерской. Поэзия, как она рассказала, была их большой любовью на протяжении всей жизни. Свидетельство этой любви имелось в шкафу: разнообразная коллекция поэзии на русском и латышском языках и литературные журналы за многие годы. Но теперь не было больше денег на книги.
Выяснилось, что ее сестра Анита была поклонницей Перелешина в Китае, но что она никогда не говорила с ним. От латвийской подруги из Сан-Паулу, — которая тем временем уже все свои материалы в Лейден отправила, — она узнала, что библиотека собирает рукописи Перелешина. Тогда она приняла решение: наудачу весь материал своей сестры Аниты отправить в Лейден. Она и сама состарилась, а после ее смерти в Гулбене ничто не уцелеет. Почтовое отделение в Гулбене весьма перепугалось, когда получило для отправки заказной почтой рукописи. Началось сопротивление: «Мы не можем пересылать рукописи почтой, на это нет разрешения!» Но она добилась своего. Для меня утешение знать, сказала она, убедившись, что все прибыло к адресату. Она выбрасывала никому не нужные старые вещи. В комнате, и без того пустой, послышался ревнивый и аккуратный вздох облегчения человека, который прожил свою жизнь и готов умереть.
Я вручил ей официальное благодарственное письмо от библиотеки и наборы голландских сыров и конфет. Через полчаса я должен был вернуться в Ригу, где Дагмара не была уже много лет. На пути назад показалось, что автобус промелькнул мимо ее коттеджа, набирая скорость и оставляя облако пыли позади.   Фигура женщины казалась тенью. Я видел ее словно сквозь витраж. Хотя, возможно она все еще там, где я покинул ее, окаменевшая как стела, давно уже не живая, будто бы лишь ненадолго появившаяся для иностранных посетителей кладбища.
    Географически эта поездка показала мне окончательное запустение Балтийского региона. Ведь некогда это был еще один форпост русской эмиграции,   в котором Дагмара, дочь российского русскоязычного латвийского пастора в Маньчжурии, оставалась последней частицей. В конце концов, в таком же положении находился в Бразилии и Перелешин. Он сидел в небольшом коттедже, ни с кем не мог говорить, ему оставалось вести переписку с другими больными, — пожалуй, он имел в виду Аниту Гинценберг в России, для которой письмо из Бразилии в Гулбене, вероятно, значило не меньше письма от нее. На самом деле у меня было чувство, что нигде я так не испытал чувств самого Перелешина, как в латвийской сельской местности, отличавшейся от той Бразилии, где жил поэт, — и где никогда не бывает карнавала.
    Как долго прожила Дагмара — я пока не знаю. Кто ухаживает после её смерти за могилой ее сестры, как он делала каждый день, — я не знаю. Теперь я думаю, что для отправки пакета руководствовалась Дагмара какой-то частью мнения своей сестры, чтобы спасти её в вечности и придать ее жизни более или менее прочный смысл. И кажется, что сестрам удалось осуществить свои намерения. Хотя никто в большом русском мире не будет знать, кто такая Дагмара, но она занимает видное место в научном каталоге лейденской перелешинской коллекции.

Несколько лет я не слышал больше ничего больше о работах с проектами Перелешина. Но в начале 1994 года я получил записку от Ричарда Дэвиса, архивариуса Русского архива Лидса, известного как хранилище архивов Ивана Бунина: «Мне довелось запомнить Вас во время недавнего визита в Институт мировой литературы в Москве. Мы прошли вверх по лестнице в архиве Института, и там я увидел большой металлический чемодан с бразильским адресом отправителя, и я сразу же догадался, что, когда я переступил порог архива, мне аккуратно дали знать, что чемодан содержит часть бумаг Перелешина. Это соответствовало действительности, и сотрудник архива был чрезвычайно рад возможности сообщить, что брат покойного организовал отгрузку рукописей в Москву».
    В 1995 году я принимал участие в симпозиуме Московского лингвистического университета на конференции по голландско-русским контактам; Витковский там тоже появился. С момента первого разговора в 1978 году мы встречались друг с другом только раз, в Москве в 1988 году. Я воспользовался возможностью посетить Институт мировой литературы. Архивариуса не было на месте, но сотрудник показал мне несколько десятков ящиков, которые были доставлены из Бразилии нераспакованными, их нагромоздили под лестницей. Столь большое количество ящиков удивило меня.   Коробки за всё это время так и не были распакованы. Есть основания полагать, что не только перелешинский архив находился тут, но и его библиотека, не проданная в библиотеку Лейденского университета, как и его собственные нераспроданные авторские экземпляры, были отправлены в Москву. Трудно было себе представить, что все эти вещи помещались в небольшом домике поселка для престарелых в деревне Жакарепагуа.
    Тем временем я сам приступил к работе над каталогом лейденской коллекции материалов Перелешина. Я получил комнату в библиотеке, где я сделал эту работу за три года. В 1997 году вышел из печати английский каталог, а также первая монография о Перелешине. Наиболее важными из документов, хранящихся в Лейденском архиве, на мой взгляд, являются материалы, напрямую попавшие от Перелешина в Лейден: почти триста писем, посланных Перелешиным во время второй мировой войны из Пекина и Шанхая своей матери в Харбин, находившийся под оккупацией. Единую рукопись этих писем, под названием «Письма к матери», можно считать неопубликованной книгой Перелешина. Эти письма он отослал, вместе с переписанными на машинке версиями, десятками отправлений на мой домашний адрес в Лейдене. Некоторые конверты так никогда и не прибыли, но их текст уцелел в распечатках Перелешина в Жакарепагуа. «С ужасом прочел я список недошедших страниц «Писем к матери...». Отсутствyет двадцать одна страница, да еще не совсем ясно, есть ли последние страницы. Мои копии — на тонкой бумаге, читать их трудно, а делать кcерокопии и вовсе безнадежно». (22.VII.1988) Позже оказалось, что некоторые посланные письма он не включил в список неопубликованной машинописи, так что эта книга в авторской редакции так и не была завершена.
    В то же время, пока я писал каталог, немецкий славист Томас Хаут подготовил отдельный выпуск несобранных и неопубликованных автобиографических статей Перелешина, которые хранятся в лейденской коллекции. Эта книга вышла в конце 1996 года: как шестой и последний взнос в культуру, сделанный под грифом серии издательства «Лёксенхофф». Это было время, когда Антони Крёнер, владелец издательского дома, вновь стал проявлять активность, но в другой области: он купил винодельческую ферму около Бордо, и теперь у его дома в теннисном парке в Гааге выстроен холодильный погреб для хранения бутылок. Но и на благотворительность он, как и прежде, хотел отдавать часть доходов, — в частности, мог профинансировать издание этой книги. Что он когда-либо задумывал, то осуществлял: слово мужчины — это слово мужчины! Но тираж составил всего сто экземпляров. Тем не менее на книгу появилось шесть отзывов в лучших журналах, посвященных славистике. (Позже к той же российской сфере Крёнер вернулся вновь и самостоятельно написал на английском языке биографию белого генерала Врангеля, которая появилась в русском переводе в 2011 году в Москве).
   С Томасом Хаутом случилось еще одно чудо, которое напоминает упомянутую выше историю, когда издатель из Гааги появился на сцене просто ниоткуда. Томас был женат на голландской славистке, ему захотелось заняться переводами нидерландской литературы на немецкий язык. Он ознакомился с хвалебной рецензией на мою голландскую книгу «Изгнанные музы» кёльнского слависта Вольфганга Казака. Он не знал меня, не читал отрецензированную книгу, но попросил дать разрешение на перевод моей книги. Он работал бесплатно, и не запросил никаких отчислений, когда появилось его издание неопубликованых мемуаров Перелешина. Перевод моей книги вышел в 1992 году в серии Вольфганга Казака, который тоже был поклонником поэзии Перелешина.
    В ходе работы над каталогом мне написала из Чикаго Ли Мен, китайская славистка, написавшая диссертацию о литературе русских эмигрантов в Китае. Она вышла на меня, занимаясь материалами Перелешина, архив которого стал для нее главной темой, хотя и распределился теперь в основном между библиотеками в Москве и в Лейдене. Она провела исследования в Москве, оттуда прибыла на пять недель в Лейден. Время, отведенное на исследования, Ли Мэн распланировала строжайшим образом. Еще в Москве она успела получить письмецо от меня, с адресом Витковского. Я направил ее к нему по тому самому адресу, который сам получил когда-то от профессора Ван хет Реве; тогда по нему в Москве я шел сам.
   Ли Мэн сделала то же самое, что и Перелешин, когда он прибыл в Роттердам: чемодан она не распаковывала, но сразу пришла работать. Она устроилась в читальном зале и попросила выдать первые материалы. В дни, которые она провела в Лейдене, она приходила точно по часам и оставалась до закрытия. Она располагала полным текстом моего каталога коллекции, еще раз изучила его перед публикацией и указала мне на все еще никем не замеченные кое-какие опечатки.
   В 2001 году, во время моей последней поездки в Москву, я взял с собой кассету с голосом Перелешина для Витковского. Записи были те самые, которые я сделал в 1986 году в Лейдене. Полные сдерживаемого жара стихотворения Перелешина, которые я любил, хотел слышать не только я. Как странно: везти в чемодане голос обратно в страну, в действительности знакомую автору лишь по самым ранним воспоминаниям. Перелешину было всего лет семь, когда он покинул Россию навсегда.
    Это были времена, когда наши контакты перешли от писем на бумаге к письмам в компьютере. Наступила эпоха электронной почты. Теперь все могли видеть, что мир значительно изменился: ушло время «холодной войны», когда отправленное в Москву заказное письмо вовсе не гарантировало вам, что дойдет до адресата. Рукописи, которые раньше приходилось перевозить кривыми дорогами, доставлялись теперь через все границы мгновенно, ибо их было достаточно прикрепить к электронной записке. Раньше, когда Витковский переводил голландские стихи, он должен был переписывать их в Библиотеке Ленина, — теперь основное, что было нужно сделать, вознамерившись перевести «Назидательные картинки» Константейна Хёйгенса, — это найти нужные материалы в Интернете.
    В начале 2008 года, точно в мой пятьдесят второй день рождения, я получил из Пекина китайское издание диссертации Ли Мэн. Наибольшее впечатление в китайской книге произвели на меня фотографии могил Перелешина и его матери на британском кладбище в Рио-де-Жанейро. Повесть о Перелешине была в конечном счете повестью о человеке, который жил со своей матерью. Тем не менее он обрел свой истинный голос без нее, в те годы, когда жил еще только в Китае, в Пекине и Шанхае.
    В непонятном мне китайском переводе английской диссертации я обнаружил рукописи с хорошо известными лейденскими штампами; обложки моих собственных книг; сделанную писательницей фотографию: я с монашеской цепью в руках, с той самой, которую некогда подарил мне Перелешин. Хотя настало время, когда я прекратил продолжение работы с наследием Перелешина и ограничиваю свою роль тем, что отвечаю на запросы информации, красная нить, которая ведет от встречи в Москве в 1978 году, стала благодаря книге в моих руках много более зрима, чем когда-либо.
    То, что часть архивов Перелешина «возвратилась» в Москву, в последнее время кажется мне весьма изящным: именно там я впервые услышал о нем. Однако Москва упустила больше, чем упустил Лейден. То, что некогда стало «лейденским архивом», появилось в результате действия какого-то непонятнго механизма «холодной войны». Тогда западный человек мог наткнуться на закрытую дверь, или же, наоборот, получить незамедлительный прием. Редкие шансы на удачи в случайных авантюрах всегда были возможны, и не только в амурной сфере.
   Но для Перелешина Нидерланды остались единственной страной, где он когда-либо отпраздновал некоторый триумф, промежуточной станцией где-то между Москвой, куда он не мог бы попасть, и Бразилией, где он был одинок, но где он надеялся когда-нибудь стать знаменитым. Он давал интервью только в Нидерландах, где были сделаны его красивые портретные фотографии, которые еще долго будут сопутствовать упоминанию его имени. В Нидерландах также осталась часть его документов, а еще сохранен и его голос в радиотелевизионных архивах.
   До сих пор странно приветствовать в Лейдене иностранцев, которые хотят познакомиться со старым архивом Перелешина: профессора из Беркли, который в молодости жил в Харбине, украинца из Нью-Йорка, который сравнивает Перелешина с Витольдом Гомбровичем, русскую женщину из Канады, которая вела переписку с Перелешиным и чьи родители знали его в Китае. Они — словно чертики из коробочки, которую когда-то и кто-то увез из Москвы. Уже в начале девяностых годов ХХ века русская леди немела, встречая молодого человека лет тридцати с чем-то. Ведь она ожидала увидеть престарелого мужину, который приедет к ней из Лейдена.
   Это была некая великая игра, которая началась в Москве в 1978 году, когда я был очень молод, почти так же молод, как Витковский, когда он впервые установил контакт с Перелешиным. Через много лет Витковский написал для меня на титульном листе выпущенной под его редакцией энциклопедии Дмитрия Лесного «Игорный дом» (1994), намекая на роман Германа Гессе: «…участнику нашей общей Glasperlenspiel — Великой Игры в Литературу (26.IV.1997 г., Страстная Суббота, Москва)».
    Может быть, и теперь длится та же игра? Все то, что началось в Москве, продолжалось. Однажды взлетевший мяч полетел обратно, оттуда, где он сначала также был пойман. В начале 2008 года появился каталог «Из библиотеки Карела Ван хет Реве», опубликованный антикварным магазином Aioloz в Лейдене. Как № 1280 содержал он антологию нидерландской поэзии, изданную в Москве в 1977 году: книга, которую в 1978 году Витковский отослал профессору Ван хет Реве. Я поспешил в антикварный магазин, чтобы купить книгу. К сожалению, на ней нет никакого автографа, к тому же суперобложка и надписи Ван хет Реве отсутствуют начисто. Когда я пришел домой, я стал сомневаться по поводу моей покупки: тот ли это самый экземпляр?

Моя работа иногда также приводила к непредсказуемым событиям в рамках сюжета о Перелешине в Нидерландах, к таким, где русские уже не участвовали. Теперь, наконец, я расскажу одну такую историю, в силу того, что он кажется очень типичным для Перелешина и его поэтического мира.
    В сентябре 2009 года, я получил письмо от неизвестного мне жителя Утрехта по имени Ян Эрик Бауман, представившегося, как библиофил-печатник. Он был поклонником поэзии Валерия Перелешина, которого узнал по моим старым переводам. Он попросил меня перевести несколько стихотворений Перелешина для библиофильского издания, которое он хотел сделать. Оно должно было выйти в свет под грифом Издательского дома Hugin & Munin, который также был неизвестен мне.
    Хотя я уже давно не перевожу поэзию, я принял вызов. Он надеялся получить для своей книги сонеты из Ариэля о «ночи, одиночестве, распаде, книге, встречах на улице, о дружбе, смерти и т.д.» Так что появился повод опять поговорить о Перелешине в моих переводах, о далеком Витковском, с которого началась вся эта история. Весной 2010 года я получил стопку издания — «День и ночь».
Книжечки, которые я получил, отправил мне друг Баумана, который сообщил, что тот находился в больнице. Некоторое время спустя Бауман написал мне, что он больше не надеется выздороветь, иначе говоря — что скоро умрет. В начале августа 2010 года я впервые встретился с ним. Он жил на первом этаже дома, похожего на общежитие для студентов, которым когда-то и был. Его кабинет состоял из большой комнаты, которая раньше использовалась как танцевальный зал, с подсобками и с кухней в углу. Все стены были в темных стеллажах, на которых мне бросились в глаза полки с Францем Кафкой, Йозефом Ротом и переводами из китайской поэзии. Кровать была отделена от комнаты шкафом. В одном углов стоял пресс для тиснения. Везде лежали папки и стопки. Это была переполненная богатствами сокровищница фантастического читателя, коллекционера и печатника, для которого внешний мир не имел никакого значения. Это был жильё, достойное героя «Степного волка» Германа Гессе.
    Пригласивший меня хозяин был ослаблен болезнью, но пребывал в хорошем настроении. Он сказал, что у него диагностировали рак легких, прогнозы на оставшуюся жизнь колеблются от трех до восьми месяцев, но смерть его не особенно занимает. Он недавно вновь женился, причем на француженке, с которой расстался несколько десятилетий тому назад. Он надеялся, что после продажи имущества она сможет купить коттедж в Бретани. Он рассказывал о своей жизни. Он гасил окурок за окурком.
    В скандинавской мифологии два ворона, Хугин и Мунин, служат высшему богу Одину, ежедневно облетая все девять миров Асгарда и в конце концов возвращаясь к Одину, чтобы прошептать ему все новости. У Баумана тоже вызывали безграничный интерес предметы, которые он находил красивыми. Из корреспонденции, которую я вел с ним по поводу перелешинского издания, он вывел впечатление о великой возможности любоваться и сопереживать («я слышу поэта, его речитатив, он совсем рядом») в сочетании с крайним перфекционизмом.  Он еще говорил, что в иных текстах чувствует квесты. Помимо этого, он знал вообще всё, что касалось Перелешина, даже без знания русского. Англоязычные публикации специалистов он также прочёл.
    Мы договорились о новой встрече. Наш план состоял в том, чтобы в мои руки попали все его библиофильские издания, оставалось только сделать список. Бауман дал мне знать, что его положение очень серьезное, но он не отменил нашу встречу в середине сентября 2010 года. Дверь открыла его жена, которая разъяснила, что Яну внезапно стало плохо, и она останется с ним на всю ночь. В комнате появились приехавшие невеста и брат. На столе лежал список имен и адресов. Чувствовалось, что уже началась организация похорон.
    За шкафом мягкий шепот был прекрасно слышен. Бауман лежал в постели, худой, с пятнами на лице. Я мог еще коснуться его дрожащих рук, но он еле мог говорить. Ему было теперь все ясно. «Еще два дня», — шепнул он и попытался привстать. Я привез ему плакат с Лейденской выставки Перелешина 1986 года: на нем курил полуслепой поэт; он смотрел на нас с голубой бумаги, иронически подмигивая единственным глазом. Он все еще мог улыбаться.
   По просьбе Баумана я получил три плоские коробки, в которых он хранил свои личные пробные экземпляры собственных библиофильских изданий: я взял их с собой и разглядел уже дома. «Это вся его жизнь», — сказала жена, взглянув на жестянки. Бауман, покидая жизнь и расставаясь со своим творчеством, отдавал самое драгоценное достояние: уникальное произведение, которое едва ли было известно за пределами круга в две дюжины любителей ручной свинцовой печати, вовсе не стремившихся к рекламе, вероятно, впервые покинуло дом своего создателя, и теперь он видел его со стороны уже в чужих руках кого-то, кого он видел ранее только раз, лишь несколько часов, и о ком, по сути дела, ничего не знал. Однако так пожелал Бауман, и его воля была исполнена.
     Я провел в доме Баумана не более десяти минут, а потом с коробками, вспотев, вышел под дождь. Возвратившись в Угстгеесте, я расставил все издания в хронологическом порядке. Они сильно пахнут табаком, который для печатника   неизбежно приводил к смертельному исходу. На них, как правило, стоит номер «1», тираж его изданий не превышал 70 экземпляров; в этих книжках я нашел посвящения, рукописи, еще многое того же рода. Одиночество, ночь, дружба, смерть — сфера того, что Баумана интересовало в бытии Перелешина, об этом говорит и то, что среди других книжечек Hugin & Munin мы находим два издания переводов поэзии Кавафиса.
    На следующей неделе я получил траурное извещение. В нем сообщалось, что на следующий день после моего визита он умер, шестидесяти трех лет.
   Чьего посланника опознал во мне Бауман в критический миг, почему проявил такое доверие к неизвестному? Посланника самого Перелешина, так я думаю. В конечном итоге все было вызвано мощью и красотой, которые Перелешин воплотил в сонеты, в условиях, далеких и от Бразилии и от России: именно из-за них вещи были приведены в движение. В любом случае он имел право внести свой вклад в то, чего на расстоянии нельзя предсказать.Так же поступил и Перелешин с Евгением Витковским. Но не так же ли было и тогда, когда престарелая дочь пастора Дагмара из своего одиночества в сельской местности Латвии все свое самое драгоценное, старые письма, отослала в Лейден? И не так ли поступал я сам, когда стихи малоизвестных голландских поэтов Золотого века на протяжении длительного времени наудачу отправлял в Москву?

Угстгеест, декабрь 2011

Перевел с нидерландского Евгений Витковский

Ян Паул Хинрихс 

© Jan Paul Hinrichs

|Eerder gepubliceerd in Za-Za, No. 5, 2013, pp. 3-28. Dit is de Russische vertaling van een gewijzigde versie van Senhor Valério (Nijmegen: Flanor, 2011). Herdrukt bij uitgeverij De Wilde Tomaat, 2016.

Trefwoorden: Valeri Perelesjin Valery Valerii Pereleshin Валерий Перелешин